Странствующий Подмастерье (elsa_alma) wrote,
Странствующий Подмастерье
elsa_alma

Владислав Броневский и его военные стихи

Originally posted by naiwen at Владислав Броневский и его военные стихи
... У польского поэта Владислава Броневского - печальная и характерная биография века. Он родился в конце 19 века в русском в то время городе Плоцке и закончил русскую гимназию. В годы Первой мировой войны в 18 лет вступил в Легионы Пилсудского и дрался за польскую независимость. Однако после завоевания независимости оказался в оппозиции к новому польскому государству. Он сблизился с польской коммунистической партией, попал в опалу, сидел в польских тюрьмах. В 1939 году добровольцем отправился на фронт. Оказался в оккупированном советскими войсками Львове. Первоначально поддержал советскую власть и сотрудничал в львовской коммунистической печати. Вскоре был арестован НКВД и два года скитался по тюрьмам и лагерям. Освобожденный по соглашению Сикорского-Майского, добрался до армии Андерса и прошел с ней весь военный путь. Затем происходила тяжелая внутренняя драма Броневского, который прекрасно понимал цену новым коммунистическим властям, но не мог дышать воздухом эмиграции, не мог находиться вдали от родины. После долгих раздумий Броневский вернулся в Польшу и, казалось, примирился с новым режимом. Писал стихи, прославляющие Сталина, советско-польское братство по оружию и новую жизнь в братстве и труде. Правда, когда Берут заказал именно Броневскому написать слова нового польского гимна, он отказался и принес лишь листок со строчкой "Jeszcze Polska nie zginęła" - так вот и не появился новый польский гимн. Но Броневского оставили в покое и даже наградили несколькими премиями. Он похоронил и оплакал жену, пережившую Освенцим и умершую от лагерных последствий два годы после войны. Несколько лет спустя похоронил дочь, погибшую в результате трагического случая. В последние годы писал удивительные лирические стихи - о жизни, о любви, о старости. Много пил. Умер в возрасте 65 лет признанным властями поэтом. Его стихи переводились в советское время - но не все. Цикл военных стихов, написанных им во время советских тюрем и во время пути в армии Андерса, в советское время не переводился и не публиковался. Недавно издали на русском языке книгу, где собраны все его стихи, в переводе Андрея Базилевского. Вот, собственно, я здесь собрала только военные, за некоторым исключением (Монте-Кассино было в предыдущем посте). Пафосные? Да, пафосные. Время было такое. И как-то не звучит этот пафос неуместным.



Владислав Броневский (1897-1962)



Примкнуть штыки!

Когда придут, чтоб сжечь твой дом,
твой дом родной, твою отчизну,
когда обрушат залпов гром,
дождем железным с неба брызнут
и подойдут стальной ордой,
чтоб ночью в дом ворваться твой, —
стой у дверей, не зная сна,
на страже будь,
здесь кровь нужна!
Штыки примкнуть!

К отчизне давний счет имеем,
его мы сами с ней сведем,
но кровь свою не пожалеем,
в груди и в песне кровь найдем.
Пусть были здесь и казематы,
и горький хлеб, и ранний гроб, —
за меч, над Польшею подъятый, —
пулю в лоб!

Ты – снайпер сердца, снайпер слова!
Что значит песня в грозный час?
Сегодня стих – окоп стрелковый,
сегодня стих – приказ:
Примкнуть штыки!

Готовь огонь!
Когда ж над нами смерть нависнет,
мы вспомним, что сказал Камбронн,
и то же повторим на Висле.

***

Польский солдат

Голову свесив, вздыхая от боли,
плетется солдат из немецкой неволи.

Дороги забиты войсками чужими,
и польская осень сияет над ними.

В тени под березой он сел у дороги,
глядит на свои онемевшие ноги.

Разбит его полк, немцам отдали Раву,
но он-то ведь дрался – и дрался на славу,

с простою винтовкой на танки полез он,
что ж, танки прошли – ведь они из железа.

Последнюю пулю пустил под Варшавой,
побрел по руинам тропою кровавой.

Сожжен его дом, превращен в пепелище.
Как он отомстит, безоружный и нищий?

Береза, береза, веселой была ты,
что ж грустные песни поешь ты солдату

об армии польской, врагами разбитой,
о нашей судьбе, о Речи Посполитой...

Сидит он, усталую голову свесив,
плакучей березы заслушавшись песен.

Орла нет на шапке. И он безоружный.
В любимой отчизне бездомный, ненужный.

***

Письмо из тюрьмы

Дочурка, в камере тюремной
письмо тебе пишу.
Стал вечер ночью постепенно,
вокзала слышен шум,

решёткой порванное, небо
сереет там, вдали,
хватают птахи крошки хлеба,
чтоб в мир вспорхнуть с земли.

Не важно, доченька, что столько
меня ударов ждет:
я тот, кто ледяную стойкость
в лицо судьбе швырнет.

Ты знаешь: время убегает,
как кровь из вскрытых жил...
Будь счастлива, цвети, родная,
на всё мне хватит сил,

я нынче странникам ровесник,
бреду изгоям вслед —
я донести обязан песню
на дальний берег лет.

***

Разговор с Историей

Наставница жизни, История! Вон
какого даешь ты жару!
Из-за решетки глядит Орион,
как на нарах сидим мы на пару.

Ты травишь древние анекдоты
и смеешься им, сверху свесясь.
Так в камере с видом на ведро ты
веками сидишь, а я – месяц.

О Бессмертная, скажи, откуда
в тебе страсть выкидывать фортели?
Ну сама посуди: разве мудро —
столько крови миру попортить?

Почитай что на целом свете
не война – так чрезвычайка!
Сокамерница, ответь мне:
на чёрта нам эта пайка?

Революционный поэт —
чтоб сгнил в застенках советских?
История, ну уж нет —
не шути так по-детски!

Стыдись: ты дама седин благородных!
Выпусти из Замарстынова...
(Хоть сразу же за воротами
срок схлопочем мы сызнова.)

***

Каштан

Каштан был весь в снегу, но почки набухали.
В рассветных сумерках стоял каштан в печали.
Неясный силуэт его встречали мы
на львовской улице, у стен глухих тюрьмы,
и вешние ручьи по мостовой бежали.

Мечтал я: лишь вернусь – и оживет природа,
и пышною листвой оденется каштан,
и почки, соками наполненные, вдруг
прорвутся, белизной обрызгав всё вокруг.
Ведь ширится весна беспечно, как свобода.

О тот, кто над собой слыхал раскаты грома,
тот, кто лишен тепла и ласкового дома,
кто от людей закрыл истерзанную душу,
молчит без слов, хоть слезы его душат:
кому сказать? и как сказать – другому?

Каштан, лишь ты делил беду мою со мною.
Пространство меж тобой и мрачною тюрьмою
стояло предо мной в невыносимый миг,
держа на привязи отчаянье и крик,
и было для меня надеждой и мечтою.

Как медленно, в тоске тянулись те мгновенья
без весточки, надежд, без слова одобренья,
покуда не проникли в сон глубокий
теплом пропитанные мартовские соки —
и вот решётка в солнечном свеченье!

Об узнике одном храню воспоминанье.
Он с пола вскакивал в час предрассветный, ранний.
Весна тревожила его тяжелый сон,
со звездами в ночи вступал в беседу он
молчанием – своей сердечной речью тайной.

Весна в тюремную врывалась тесноту,
тоскливые глаза ловили на лету
неуловимую живительную силу,
что корень, ветви, ствол и почки напоила.
Свершилось наконец – и вот каштан в цвету!

В бессонную тюрьму ворвалось трепетанье
живых цветов. Тогда с прерывистым дыханьем
безумец бросился к решетке впопыхах,
ее ломал и тряс он с пеной на губах
и выкрикнул слова тяжелые, как камень.

«Прислушайтесь, прошу: снаряды надо Львовом,
пехотные полки идут в строю суровом,
и пушки громкие там выстроились в ряд,
там танки грозные по мостовой гремят,
я слышу, как стучат уланские подковы...

Над нами кружится эскадра непрестанно.
Я должен быть в бою. Терзает сердце рана.
И белые цветы... Весна вокруг, во мне...
Взгляните вверх, каштан расцвел у нас в тюрьме».
И рухнул на пол вдруг курсант наш бездыханный.

Столь сладостного я не помню аромата,
как той весной в тюрьме... И юного солдата
я вижу пред собой, слагая эти строки
в глубокой тишине, и слышу окрик четкий:
«Эй, заключенный! Отойдите от решетки!»

Замарстынов, апрель 1940 – Иерусалим, апрель 1943

***

Скитальческая армия

Там, на Ухте, на Сосьве
корабельные высятся сосны,
могучи, красивы и рослы.
Изо всей мы их силы
топорами косили —
не для Польши, нет: для России...

Добывали мы уголь
близ Полярного круга,
и сплавляли мы лес на Печоре,
и гнала нас недоля
на распутья, на поле,
в тайгу, в тундру, за горы, за море...

Туго было нам, братцы,
но нельзя было сдаться,
подобало держаться нам твёрдо.
В лагеря или тюрьмы,
как на фронте на штурм, мы
по-солдатски шли, с честью и гордо.

Нынче в теплой кантине,
при вине и дивчине,
вспоминаем, как где-то на Ладоге
тиф нас и малярия
косяками морили,
как в дороге нас тысячи падали.

К счастью, вырвались мы
из зимы Колымы,
Воркуты, и Читы, и Тобольщины.
Через море Каспийское
и пустыню ливийскую
прямиком продвигаемся в Польшу мы.

К аравийской границе
подвезут амуницию,
в карабины патроны мы вставим...
Танки в ряд, артиллерия —
и победы феерия
грянет в бранях нам после скитаний!

***

Дорога

Ксаверию Прушинскому

Дорога вела издалёка, дорога вела через Нарвик
в Варшаву, во Львов и Вильно, на Вислу, за Буг,
за Нарев.
Понятно: еще не погибла, покуда не полегли мы!
Подхорунжий, наш взводный, поглядывай на
«максимы»,

верно держи направленье, веди нас дорогой
прямою...
Я в камере слышал те залпы норвежские над Москвою,
с винтовкой рвался в атаку бежать, как в строю боец,
я —
но стволы были немы, и только стучало сердце.

Дорога вела через фьорды, тянула от снежных глыб
след
через Венгрию, Буковину, Шотландию, Вогезы,
Египет,

сквозь тундру, тайгу и степи киргизские – из России.
Эти дороги дальние в сраженьях солдат взрастили!
Подхорунжий, наш взводный, смерти нет —
лишь приказ непреложный,
что ни могила – окоп, что ни труп – указатель
дорожный.

Верный прокладывай курс через фьорды и белые
снеги:
в Польшу ведет дорога из всех на свете Норвегий!

Над дорогою той лети, мой стих жестокий и гневный,
в край, что враг растоптал, в Варшаву, Краков
и Гнезно,
чтоб от немецкой крови стала Вислы струя
киноварной,
чтоб в победах терялась дорога через Москву
и Нарвик!

***

Метель

И Вислой и Татрами дышит пурга,
и сыплются без остатка
оренбургские снега
на польские наши палатки.

Пути не сыщет из нас ни один,
сколько бы ни глядели,
и призраки варшавских руин
движутся вдоль метели.

Сияет в пурге Сигизмундов меч.
Досягает до неба над Польшей.
В снежных заносах Посполитая Речь,
и дорога до ней, и войско.

Снег засыпает руинами степь,
пепелище в полон берёт,
но гнёт ослаб, огонь окреп,
и он очищает народ.

Как тяжко брести сквозь кровавый свет
и кладбищенскую беду...
Ветер в глаза. Оренбургский ветр.
Я шел. Я пойду. Иду.

***

Не важно

И никак меня не касается
чем Америка занимается,
что там в Англии с демократией,
и что Рузвельт ест – мне плевать, ей-ей...

Я хотел бы на Жолибоже
услыхать, как шумят тополя,
как поет несжатая рожь и
как кузнечик звенит в полях,

увидать, как над пеплом пожаров
бело-красный стяг водружают,
а потом – пусть меня на нары,
а потом пусть уничтожают.

Как потом обустроить державу
пусть Сикорский с Коґтом обсудят.
Я хочу вернуться в Варшаву.
Все равно. Пусть будет что будет.

***

Что мне тревоги

Была бы в руках винтовка,
что осечки в бою не даст, —
и что мне песок ливийский, что мне сибирский наст,

что мне лагеря и тюрьмы, голод, цинга, скитанья —
как хлеб и патроны, радость кладу я в солдатский
ранец!

Мне ни к чему награды, ни к чему мне венки и слава,
мне бы крепкие сапоги, чтоб в них дойти до Варшавы.

Хочу, чтобы грохотал по священной варшавской
брусчатке
каблук, что выщерблен в Нарвике, в Тобруке в песок
впечатан.

Много дорог позади, чужбина осталась в прошлом,
любая земля была польской под солдатской подошвой!

Что богатство – ведь мне ничего, кроме песен, не надо,
мой дом в сентябре разрушили семь немецких снарядов.

Яблони да цветы – возле дома был сад...
Я вытащу из земли все семь немецких гранат!

И поцелую землю – ту, что любил я с детства,
а если рухну, то в Польше – на наш песок мазовецкий.

Что мне тревоги, приятель! Нынче до края земли
наши летят эскадрильи, наши плывут корабли.
Мы всему миру покажем, что достойны своей страны —
была бы в руках винтовка. А ещё – сапоги нужны.

***

Мавзолей Тамерлана

Вроде бы люди добры и спокойны,
вроде бы им ненавистны разом
беснования, казни и войны.
В людях – вроде бы – творческий разум...

Тихо стою средь резьбы и глазури.
Как я попал через дальние страны,
тюрьмы, скитанья да всякие бури
в этот последний дворец Тамерлана?

...Мчались по Персии конные орды,
мечеть за мечетью, за домом дом —
рушили, рушили, рушили к черту —
так же, как нынче: огнем и мечом!

Силы монгольской всё больше и больше —
рвы или стены – всё нипочем!
Русь и Багдад, Украину и Польшу —
так же, как нынче: огнем и мечом!

Смерть оборвет победные громы.
В память об огненной круговерти —
возведут мертвецу хоромы.
Жалобы жизни – спишутся смертью.

Гибнут народы, гибнут поверья,
гибнут империи и твердыни,
гибнут завоеватели-звери
вместе с воинствами своими.

Как всё закручено в человеке!
Немощна память, немощно слово!
В землю уходят кровавые реки,
кости становятся зеленью новой.

Хочется верить: добры и спокойны, —
люди придут на пахоту жизни,
чтобы отбросить казни и войны.
Чтобы поверить себе... И Отчизне.

***

Когда я буду умирать

Я в час последний свой
сам распрощусь со светом,
ты надо мной не стой,
не докучай советом!

Хочу лежать один
с открытыми глазами,
сжимать свой карабин
спокойными руками.

Ловить жужжанье пчел
хочу на смертном ложе
и видеть Вислы дол,
где молодость я прожил.

А если нужен плач,
пусть лучший друг заплачет,
когда в солдатский плащ
остывший труп мой спрячет.

Похоронивши, пусть
друзья мои, родные
солдата вспомнят путь
и песни боевые,

потом пусть кровь прольют,
отчизну защищая.
Я песню им свою
и меч свой завещаю.

***

Via Dolorosa

Иерусалимские стены,
камни снесённого храма...
Этой космической сцены
встарь здесь разыграна драма.

Было, и сгинуло снова
в действах, в потоке столетий
преображённое слово,
то, что за совесть в ответе.

Сколько здесь улиц, но длится
эта дорога, и что же? —
на перекрёстках таблицы.
Мороз по коже.

Здесь он упал... Здесь взвалили
крест на него лиходеи...
Снова упал, снова били...
«Скажешь, кто царь Иудеи?»

Кровь на челе из-под терний,
вот он – гонимых союзник,
жертва разнузданной черни
и политический узник.

Что ж моя память кровава,
словно голгофские пики?
Что в ней таится? —
Варшава,
плат Вероники.

Я здесь не в поисках Бога,
я лишь солдат, и не больше.
Но ведь мой крест и дорога —
это дорога до Польши.

***

Палестинские пейзажи

I В горах Иудеи

Белые горы Иудеи
словно немые курганы,
тучи над ними сереют —
овцы Ливана.

Бродят верблюды, как овцы,
мирно по мертвым руинам,
к мертвым шагают колодцам
за бедуином.

Мрачный, бездомный блуждаю,
горечь разлита в эфире.
Я и лазурь неживая —
лишние в мире.

Прошлое глухо и немо,
и кипарисов сверканье —
словно в печальной поэме
знак восклицанья.

II Нагария

Вблизи Нагарии, чуть вправо
с дороги иерусалимской,
незыблем, как римское право,
стоит акведук римский,

воздвигнутый цезаря волей,
что делает люд рабами,
когда средь пожаров и воплей
рухнули стены Храма.

Укором иль похвалою,
он встал и стоит, дряхлея...
А Рим пребудет – водою
для Галилеи.

Скрываются в дальней дали
и пальмы, и арки, тая...
– Куда же ты, путник? – Развалин
величие я спасаю.

III Закат на Мёртвом море

Над Мертвым морем закаты
гибель пророчат тучам —
замкам воздушным, крылатым,
сказочным кручам.

Сожжет огнем их, расплавит —
пламень заката неистов.
Сжег он Содом кровавый,
город убийства.

Истории злым ураганом
стерты Содом и Гоморра,
и обрастают бурьяном
мертвые горы.
О, странник, не мешкай в прохладе,
во мраке небес и истории:
суд совершить тебе надо, шаг свой ускорить!

***

Два голоса

Антонию Слонимскому

Когда тебе приставят к горлу нож
и заглянуть велят во чрево ямы,
что нужно гордому, чего ещё ты ждёшь?
– Отваги. Я упрямый.

А если ты падёшь без страха и сомненья
и твоё сердце вырвет враг самовлюблённый,
что нужно воину, чтоб умереть без стона?
– Презренье.

Распались кости, политые кровью,
но дело живо в миллионах душ безвестных.
Чем хочешь ты в их памяти воскреснуть?
– Любовью.

***

Польским евреям

Памяти Шмуля Зигельбойма

Из городов и местечек не слышно криков страданий,
повстанцы варшавского гетто смертью героев пали...
Слова свои в кровь погружаю, а сердце – в бездну
рыданий
для вас, о евреи Польши, я, польский поэт-скиталец.

Не люди, а дикие звери, бандиты в солдатских погонах
вторглись, чтоб приняли муки вы, ваши дети и жены:
чтобы душить вас газом, известью жечь в вагонах
и надругаться над прахом расстрелянных
и сожженных.

Но вы замахнулись камнем, чтоб кинуть его в злодея,
который целился в дом ваш, чтобы на воздух
взлетел он...
И вы умереть сумели, о сыновья Маккавеев,
сражаясь без тени надежды за общее наше дело.

Надо в памяти польской высечь, как на граните:
общий дом наш разрушен, кровоточат наши раны,
роднит нас стена расстрелов, Дахау, Освенцим
роднит нас,
каждый прут на решетке, каждый труп безымянный.

Общим нам будет небо над разбомбленной Варшавой,
после того как победу в битве кровавой добудем:
каждый получит свободу, хлеба кусок и право,
будет единая раса, высшая: честные люди.

***

«Баллады и романсы»

«Девушка, слушай!.. Не слышит... Послушай...
День озарил твой поселок зеленый...»
Пусто в поселке, поселок разрушен,
рыжая Ривка одна на руинах,
бедный тринадцатилетний ребенок.

Толстые немцы проехали в танке.
(Эй, убегай же, несчастная Ривка!)
«Мать под землею, отец мой в Майданеке...» —
Вдруг рассмеялась и скрылась с улыбкой.

Ехал знакомый из Любартова:
«Вот тебе булка, поешь... будь здорова...»
Взяв, откусила, сверкнула зубами:
«Я отнесу это батьке да маме».

Ехал крестьянин и бросил ей злотый,
ехала баба и кинула что-то,
много людей проезжало, глядели:
ноженьки босы, лохмотья на теле.

Ехал Христос со страдальческим взглядом,
немцы везли его снова на муки.
Ривку с Иисусом поставили рядом,
взяли винтовки эсэсовцы в руки.

«Девушка, слушай, за рыжие косы,
слушай, Христос, за венец твой терновый,
за то, что вы оба и голы и босы
и оба евреи, ублюдки Иеговы,
оба сейчас подлежите расстрелу —
вот приговор наш по вашему делу».

Лишь в Галилею их стон докатился,
в ангела каждый из них превратился,
грянули залпы, взмывая все выше...
«Девушка, слушай!..» Она уж не слышит...
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

  • 0 comments